– Мы бы этому обрадовались! Доходишь до такой черты, что уже больше не боишься смерти. Когда не хочешь умирать, но знаешь, что умереть можешь, поэтому не боишься смерти. Если бы союзники решились бомбить Освенцим, я бы возликовала. Что может обрадовать больше, чем бомба, которая упала бы на крематорий и газовые камеры и уничтожила все эти машины убийств? А если бы заодно погибли эсэсовцы с зондеркомандой, я бы посчитала, что отличный выдался денек.
– Даже несмотря на то, что и вы могли погибнуть?
– Да.
– До сих пор не утихают споры, не следовало ли союзникам бомбить Освенцим.
– Они решили не бомбить. Союзники знали об Освенциме, к ним поступали донесения и снимки с воздуха. Они колебались: бомбить – не бомбить. Кто-то утверждает, что в 1944 году самолеты были неспособны наносить точные удары: нельзя было с филигранной точностью разбомбить газовые камеры и крематории, не рискуя жизнями семидесяти тысяч человек. Другие возражали, что союзники намеренно во время воздушных налетов бомбили исключительно военные и стратегические объекты, не делая попыток спасти узников. В 1944 году командование американской авиации заявило, что их самолеты не смогут совершать налеты на район Освенцима без содействия советских войск. Это неправда, американцы уже бомбили окрестности Освенцима: завод Фарбен находился всего в восьми километрах от нас. Мне же более вероятным кажется такое объяснение: ни одно из военных подразделений не хотело брать на себя ответственность за убийство десятков тысяч евреев. В убийстве евреев виновата исключительно Германия. Это Германия строила лагеря смерти. Германия единолично будет отвечать за смерти миллионов мирного населения, а не кивать на бомбы самолетов союзников. В конце концов, к Освенциму уже подходили советские войска, к востоку от Люблина освободили лагерь смерти Майданек.
– Частота воздушных налетов увеличивалась, советские войска подходили все ближе, и нацисты стали сворачивать лагерь. Они планировали разрушить его и уничтожить все свидетельства геноцида. В сентябре и октябре спецкоманду, которая прислуживала нацистам, перенося тела из газовых камер в крематории, собрали в одном месте и расстреляли. Нацистам не нужны были свидетели, и они никого не щадили. Они рассчитывали, что все узники Освенцима-Биркенау умрут или их переведут в другие лагеря и они умрут там.
К концу года работали только один крематорий и одна газовая камера. Вместо эшелонов, которые прежде привозили все новых узников, мы видели, как теперь целыми бараками их грузили в поезда и увозили в другие лагеря вглубь Германии. К концу 1944 года здесь осталась половина его обитателей.
Каждый день и каждую ночь мы слышали разрывы бомб и звуки артобстрела. Для нас они были настоящей музыкой – ударные инструменты в оркестре вооруженных сил союзников. Бух-бух… Советские войска были всего в нескольких километрах от лагеря, мы слышали шум орудий. Бух… Немцы начали спешно разрушать то, что осталось от Освенцима-Биркенау, стараясь не оставить ни от лагеря, ни от происходящих здесь ужасов ни следа. Они подожгли деревянные бараки, сожгли все строения дотла, взорвали крематории. Но узников отпускать никто не собирался. С нами они еще не закончили.
18 января 1945 года наш барак подняли где-то в три ночи и велели строиться на перекличку. Шел снег. Было очень холодно, сугробы по колено. Мы стояли на улице в спецовках, тонких пальто с капюшоном и деревянных туфлях. Без носков. В конце концов нас пересчитали и приказали построиться в ряд по пять человек. Это был марш смерти Освенцима.
Мы должны были пройти пешком несколько деревушек до вокзала в Водзиславе, чтобы отправиться в Бухенвальд, Маутхаузен и другие лагеря в глубине Германии. Меньше чем за неделю планировалось преодолеть пятьдесят километров. Как ни сложно в это поверить, некоторые решили никуда не ходить и вернулись в бараки. Но нацисты прямо дали понять, что выбора у нас нет: тех, кто не мог идти или хотел остаться, расстреливали. Остальные через главные ворота пошли в студеную польскую ночь. Каждой узнице выдали по буханке хлеба, куску масла и велели растянуть это на всю дорогу.
Ноги утопали в снегу по колено, снег набирался в туфли. Мы с Хаей шли вместе, и я постоянно говорила себе: «Лена, ты сможешь. Ты выживешь. Ты сможешь!»
Так мы и шли. Многие не выдерживали таких лишений. Всех, кто падал, кто спотыкался, кто не мог держать строй, тут же расстреливали, а тела оставляли на обочине. Мы шли всю ночь, днем отдыхали. У эсэсовцев были теплые шинели – не то что наши обветшалые пальто! – но и они мерзли. После нескольких часов марша они старались найти сарай или пустое строение для себя и для нас, чтобы укрыться от снега и отдохнуть.
Мы шли уже второй день, где-то в Силезии, и снег валил не прекращаясь.
– Хая, иди, ты сможешь, – говорила я подруге, хотя сама ног уже не чувствовала. Они онемели, и казалось, что я ступаю по иглам.
А она точно так же подбадривала меня. Наконец эсэсовцы нашли пустой сарай и объявили, что у нас есть три часа на отдых. Мы с Хаей легли в уголке, укрывшись сеном и соломой, чтобы согреться.
Звуки выстрелов из пулеметов и танков становились все ближе. До советских войск было рукой подать. Сарай содрогался от орудийных залпов. Казалось, стены сейчас рухнут. Эсэсовцы засуетились.
– Raus, raus! Schnell! Macht schnell! – кричали они.
Узницы с трудом поднимались. Всех согнали в кучу и ударами стали выгонять из сарая. Только не меня. Я спряталась в сене с соломой. Накрылась с головой и затаилась.
Надзиратели продолжали кричать, пинками строили узников в ряд, а я старалась не дышать.